Люди в голом - Страница 2


К оглавлению

2

— Что? — испугался я.

— Вслух прочти! Горе луковое! — вмешалась Валентина Степановна.

— Царская Россия, — начал читать я, — была тюрьмой народов. Царь и помещики держали народы в невежестве и покорности.

— Стоп! — скомандовала Валентина Степановна. — Как ты это понял?

Я молчал.

— Как понял, я тебя спрашиваю?! — повысила она голос.

Я в страхе покосился на массивное обручальное кольцо у нее на пальце.

— Ну, царские помещики… того… всех обижали… особенно бедных, рабочих и кресть…

— При чем тут бедные?

Я замолчал.

— Аствацатуров! Объясни нам, что значит слово «невежество»!

Я молчал.

— Невежество — это ты! — выдохнула, наконец, Валентина Петровна. Прическа «тюльпан» в стиле 50-х, напоминавшая огромный кукиш, яростно закачалась у нее на голове. — Позор какой! Выйди и позови… кто там по списку… Настю Батурину.

Потом выяснилось, что я успел прочитать шестьдесят три слова.

Я забыл рассказать, что до меня такой же процедуре подвергли Витю Андреева. Бедный Витя за минуту сумел одолеть только четыре слова.

— Хулиганство! — кричала на него завуч. Нас всех уже закончили экзаменовать и запустили в класс, чтобы объявить результаты. — Лодырь! Немедленно родителей ко мне! Чтоб завтра же!

Валентина Степановна, стоя рядом с Галиной Павловной, буравила Витю взглядом, словно хотела его насквозь проткнуть.

После этого случая Витю окончательно записали в «отпетые». Что бы Витя ни делал — его всегда ругали.

Прошел год. Витя по-прежнему отставал.

Однажды на уроке математики он вдруг расплакался.

— В чем дело? — ледяным тоном спросила Валентина Петровна.

Оказалось, что Витя описался.

Об этом доверительным шепотом Валентине Петровне сообщила Оля Семичастных, отличница. Ее посадили рядом с Витей, чтобы она его «подтягивала» как отстающего.

Витя описался. Он тянул руку, чтобы попроситься выйти, тянул, тянул изо всех сил, но Валентина Степановна его не заметила.

И Витя описался.

Помню, как он стоял у доски слева от стола Валентины Петровны и плакал, растирая слезы по щекам.

А Валентина Степановна, красная от возмущения, кричала:

— И не жалоби меня! Сам виноват! Если б это произошло с хорошим учеником, я бы еще поняла и простила! Но это сделал ты, лодырь и двоечник! Иди с глаз моих!

Витя, рыдая, поплелся к двери.

Мы все смотрели на него с презрением и жалостью.


Когда я пришел домой, то первым делом рассказал папе, что Витя Андреев описался.

— Да? Вот как? — рассеянно ответил папа. Он читал газету, и ему явно не хотелось на меня отвлекаться. — А ваша эта, как ее, Валентина Степановна… что она?

— Очень сердилась. Сказала, что если б это произошло с хорошим учеником, то она бы его простила.

Папа вытаращил глаза. И помотал головой в недоумении.

— То есть как? Так и сказала?

— А что?.. — удивился я. — Что тут неправильного?

— Правильно, правильно, — сказал папа и как-то странно хохотнул. Я никогда прежде не слышал в его голосе таких интонаций. — Выходит так: если ты двоечник — веди себя тихо и писаться не смей! А если отличник, вроде вашего Леши Петренко, то ссы и сри в штаны сколько душе угодно. Никто слова поперек не скажет!

Я испугался, услышав это. Мне захотелось, чтоб поскорее наступило лето и меня бы повезли на дачу в Комарово…


Одноклассники меня любили. Кажется, так. А может, и нет. Не помню. За что меня было любить? Наш класс боролся за какое-то там переходящее знамя, а я плохо учился, снижал все показатели и вдобавок был очкариком.

Меня называли «очкарик — в жопе шарик», а Миша Старостин, когда мы в четвертом классе поссорились, придумал мне обидную кличку Очкастая Кобра.

Когда всех принимали в пионеры, меня приняли самого последнего.

Валентина Степановна сказала мне тогда при всех:

— У тебя, Аствацатуров, волосатое сердце.

А я даже оказался не в силах понять, что это она мне сказала…

Учитель физики по кличке Угрюмый, напротив, был не столь изысканно-метафоричен. Однажды он обдал меня прокуренным дыханием и назвал «умственным убожеством».

Угрюмому было лет семьдесят. Он был стар и мудр. А я — молод и глуп. У него вообще-то была фамилия, я просто забыл. Такая дурацкая и угрюмая, под стать ему самому. Угрюмый любил Есенина и Пушкина. Иногда на школьных вечерах он читал их стихи наизусть, и на глаза у него наворачивались слезы. Закончив стихотворение, он доставал из кармана брюк носовой платок и шумно чистил нос. А еще он любил нас всех воспитывать. Особенно меня. Все разговоры со мной у него почему-то сводились к одной формулировке: он умный, а я, соответственно, дурак. Я как-то поинтересовался, где это он приобрел такой запас мудрости, что его хватило на семьдесят лет. (Дерзить старшим я стал довольно поздно. И это была одна из первых попыток. Мне было пятнадцать.) Угрюмый посмотрел на меня с презрением. Но удостоил ответом.

Оказалось, он поумнел на фронте, в 1945 году, во время Балатонской операции. Угрюмый, тогда еще молодой и кудрявый, сидел в окопе вместе со своим другом. Друг ел кашу и радостно причмокивал. Угрюмый свою кашу уже доел. Но ему хотелось еще. Он с неприязнью смотрел на своего друга, который ловко орудовал алюминиевой ложкой. Внезапно послышался пронзительный свист, а затем чудовищный грохот. Угрюмый закрыл глаза и повалился на дно окопа. Когда он их открыл, друг сидел в той же позе, только у него теперь не было головы. Ее оторвало осколком снаряда. Зато обе руки были на месте. И они по-прежнему прижимали к груди миску с кашей. Угрюмый не растерялся. Он аккуратно разжал другу пальцы, забрал миску и спокойно доел кашу.

2